Веркор - Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"]
Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. „Гм, — произнес он наконец. — Я не думал, что молодой поэт вроде вас…“ — „…может интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство“. Он пропустил дерзость мимо ушей. „А политикой интересуетесь?“ — „Еще того меньше“. Он медленно повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. „Но она интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь“. Он прочел в моем взгляде: „Зачем он мне это говорит?“ На его губах снова появилась улыбка. „Война начнется в этому году, мой милый“.
Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. „Не сомневайтесь, мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? — Он, кажется, принимал меня за круглого идиота. — Ага, значит, все-таки слышали, — сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. — Не подумайте, что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. — Он говорил о Гитлере так, как говорят о расшалившемся ребенке. — Никто не собирается вступать с ним врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться… Без драчки не обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах“. Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: „Все это касается только вас“. Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. „Что именно?“ Я: „Драчка. Это война ваша, а не моя“. Он обернулся ко мне: „И не моя. Покачал головой. Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и вы“.
Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине, Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье — мы всех валили в одну кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: „Бедный буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его спасти“. Но мое терпение лопнуло. „Куда вы клоните?“ — дерзко выпалил я. „К моей дочери, — ответил он. — Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?“
По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения, но в то же время он подстегивал мою наглость. „Она станет вдовой солдата. Вас утешит, если я на ней женюсь?“ Он начал со смехом: „О нет, у меня нет ни малейшего желания заполучить вас в зятья… — И вдруг добавил с неожиданным ударением — В настоящее время, — Я приподнял брови, но он сразу же переменил тему: Что вы намерены делать в жизни?“
Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: „Писать, с вашего разрешения!“ Он наморщил нос: „Опять стихи?“ Вот скотина! „Нет, роман. Но он придется вам не по вкусу так же, как „Медуза““.
— Роман? Вы сказали ему правду?
— Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и одновременно атаковал — „гибкая оборона“, как говаривали во время войны. Его вопрос: „Опять стихи?“, оживив мои сомнения, ударил меня по больному месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию активной обороны.
— Как это несуществующий? Вы же только что сказали…
— …что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а также Пуанье. „Надо ковать железо, пока горячо“. На этот раз лучше писать прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что „пересаливаю“. А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в „Медузе“. Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому.
— Однако роман ваш вышел?»
Выражение укора, кисло-сладкой иронии собрало морщинки вокруг его глаз и губ.
«— Вы же знаете, что нет».
Я составила посуду на поднос и унесла в кухню, чтобы дать Фредерику Леграну возможность перевести дух, собраться с силами. В моем мозгу многое стало уже проясняться. Когда я возвратилась, он не шевельнулся.
«— Скажите, это тот Корнинский, что недавно погиб в авиационной катастрофе?
— Нет, вы его путаете с племянником, владельцем домен. Он много моложе дяди, ему было под пятьдесят. А тому сейчас лет семьдесят восемь. Не люблю с ним встречаться: при каждой встрече он липнет ко мне, с тех пор… с тех пор, как умерла его дочь».
— На этот раз я была поражена: «Кто умер? — воскликнула я. — Бала?» Он в ответ: «Я тут ни при чем, совершенно ни при чем!» Как поспешно он это сказал!
«— Больше того, пожалуй, если бы ее отец… если бы он не наговорил мне тогда… всех этих глупостей о своей дочери, я сам…
— Но ведь, по-моему…
— Дайте же мне сказать! Если бы он оставил нас в покое, мы в конце концов, наверное, поженились бы. И уж в этом случае, можете мне поверить, никогда в жизни… ни Реми, ни кто другой не смог бы… я никогда не позволил бы Бале… ну вот, мы перескакиваем с пятого на десятое, не перебивайте меня на каждом слове, если хотите, чтобы я рассказывал по порядку.
— Прошу прощения. Продолжайте.
— Я не помню, на чем я остановился.
— Корнинский вас расспрашивал.
— Ах да. О моих планах на будущее. Ни за что не угадаете…»
Он никак не мог сладить с трубкой. Как видно, набил ее слишком плотно, ему никак не удавалось ее раскурить.
«— …что у него было на уме. Он хотел… пф-ф… внушить мне… пф-ф… ни больше ни меньше… пф-ф… что я заблуждаюсь на свой собственный счет… Очевидно, он…»
Из трубки пошел дымок. В конце концов он своего добился.
— …разработал далеко идущий план: поскольку его дочь любит меня и он, как видно, угадывал ее намерения, а помешать им был не в силах — что ж, он ее поддержит, отдаст мне ее руку, но не раньше, чем вернет меня «на путь истинный». Понимаете? Таким образом, спасая меня, он спасет ее. «Вы талантливы, — заявил он мне. — Видите, я это признаю. И даже охотно. Перед вами может открыться блестящее будущее. Вопрос лишь в том — такое ли оно, каким вы его себе рисуете?» Рассуждая так, он задумчиво потягивал виски. «Ну что ж, возьмите меня к себе компаньоном», — съязвил я. Моя насмешка ничуть его не смутила. «Не разыгрывайте фата. Вы давно могли послать меня к черту, однако вы этого не сделали. Значит, поняли, что интересуете меня. Само собой, из-за моей дочери. И потому, что сила не на моей стороне. В противном случае вам бы не видать ее как своих ушей. Я сказал, что вы меня интересуете, я не сказал, что вызываете симпатию… Он снова подошел к бару, налил себе еще виски. — Во всяком случае, пока еще нет. — Он взгромоздился на один из высоких табуретов перед стойкой и, опершись локтями на медную перекладину, уставился на меня как коршун. Теперь-то чего вы боитесь? — вдруг неожиданно спросил он. Он заметил мое удивление. Я внимательно прочел вашу книгу. Куда более внимательно, чем большинство ваших поклонников. И я понял одну занятную штуку. Занятную настолько, что, если я скажу вам, в чем дело, вы рассердитесь». «Если я не рассердился до сих пор…» парировал я. «…Знаю, знаю, потому лишь, что я отец моей дочери. Да поглядите же на себя в зеркало, мой мальчик. Чем вы так гордитесь? Что хлопнули дверью? И сожгли за собой корабли, рискуя нищетой? Дурачок из сказки тоже бросился в воду, чтобы не промокнуть под дождем. Но теперь-то, — повторил он, — теперь-то, черт возьми, бояться нечего. Успокойтесь же наконец, черт подери!» Я ответил сухо — что еще мне оставалось: «Не понимаю, чего я должен перестать бояться? Объясните». — «Объяснять нечего. Но выслушайте меня внимательно. Ставки сделаны, молодой человек, и вы выиграли. Ваша „Медуза“ по меньшей мере отвратительна — это еще самое мягкое, что о ней можно сказать. Но я не слепой, стихи хороши, находок хоть отбавляй. Ваш талант очевиден, Париж его превозносит, вас называют „гениальным ребенком“. С первых шагов вы приняты в круг избранных. Приняты, признаны, обласканы. Даже я, старый крокодил, даже я, хоть и не люблю вас, вынужден снять перед вами шляпу. Чего же вам еще нужно и чего вы все-таки боитесь, черт возьми?»